Разом разомкнулись две сотни обветренных губ

Разом разомкнулись две сотни обветренных губ, и, ударяясь в глинобитные дувалы и шелестящие кроны, взлетела в небо песня.

Для вас, почтеннейшие мирные жители, для тебя, черноокая смуглянка с оливковой кожей, для тебя, сопливый мальчуган с огрызком яблока в ладошке… Слушайте нас, когда мы проходим мимо лоз ваших виноградников, словно впитавших в ягоды солнечную плазму, мимо ваших прохладных арыков, мимо устоявшегося быта и лада, мимо ваших повседневных забот. Пусть грохот наших тяжелых сапог и эта песня вселяют спокойную веру в ваши

домашние души.

…Гурьев думал о том, сколько раз он слышал легенды о силе, которой обладает песня. Он не очень любил песню на вечерней прогулке или на пути в столовую: надо — споем, не иначе… Но во время учений, когда пороху оставалось на самом донышке порохов-

ниц, вот тут в самый раз…

Он не искал себе теплого местечка, но долг привел его в эти чертовски теплые места, где 40 градусов в тени совсем не редкость.

Пусть он чаще получает письма, пусть будет сыт и весел…

Тем временем рота приблизилась к широко распахнутым воротам КПП. Со строевого плаца слышалось «Прощание славянки», значит, все роты уже пришли, да и немудрено, все-таки на машинах…

— Братцы, Корнышев!..

— Точно! — Через КПП и в самом деле выходил Корнышев, неся в руках свернутую в скатку шинель и прочее обмундирование.

Сопровождал его какой-то незнакомый прапорщик с эмблемами инженерных войск на черных петлицах.

— Трудовых подвигов тебе, Корнышев! — рявкнул Туз.

— Чмо! — выдавил Паршин. А Гурьев смотрел на своего бывшего подчиненного и думал, что перед ним человек, который из-за своей трусости и слабости духа сорвал если не учения пол ка, то уж наверняка выполнение боевой задачи роты. И почему же он, Гурьев, ненавидит его?! Он испытывает жалость, а одновременно с нею и презрение, а жалость, по мнению Гурьева, унижает того, к кому обращена, тем более если он молод, физически здоров. Эх, Корнышев…

Потом они прошли маршем, потом был обед и чистка оружия. Кто-то заступал в наряд. Сгущались сумерки. Гурьев с Тузом и Сухенко сидели у арыка, протекаюшего возле их казармы, опустив в него зудящие от усталости ноги.

— Смотри,- сказал Туз, снимая кожу со ступни легко, словно она была приклеена. Она была влажная и прозрачная. Туз смотрел сквозь нее на заходящее солнце.- Словно змеиная шкура.

— Это ерунда, были бы, как говорится, кости целы… Был я в лазарете, видел нашего Корячкина. Уже вовсю сам топает. Хромает, правда, малость.

— Ну… Это что? Ты, Сухой, хромаешь, даже когда строевым ходишь.